Памяти Кирилла Бутырина

%d0%b1%d1%83%d1%82%d1%8b%d1%80%d0%b8%d0%bd

10 сентября 2016 года умер Кирилл Михайлович Бутырин.

За последние 15 лет ушли из жизни многие из той общности или из той среды, которую мы, её представители, называли «второй культурой», а потом перестроечные журналисты назвали андеграундом. Нет уже больше с нами поэтов — Виктора Кривулина, Александра Миронова, Олега Охапкина, Елены Шварц, умер прозаик и редактор самиздатского журнала «Часы» Борис Иванов, не стало поэта и одного из организаторов независимого культурного движения – Константина Кузьминского.
Бутырин был из этой среды, более того – он был одним из самых активных участников движения, которое, пожалуй, можно назвать культурным сопротивлением. Сами мы этого выражения не употребляли, но осознание, что это именно сопротивление – было. Пришло оно не сразу.
Расскажу как это было в моей микросреде. Сначала просто дружеское общение молодых людей, интересующихся литературой и философией, но не чурающихся и вакхических радостей. Потом (первая половина 70-х гг.) религиозно-философский кружок, собиравшийся у меня дома. Помимо Кирилла и меня постоянными его участниками были Александр Житков, Николай Ильин (оригинальный мыслитель, впоследствии автор книги «Трагедия русской философии»), позже присоединились Евгений Пазухин и Валерий Павелайнис. Следующим этапом был самиздат.
Полагаю, что нынешние молодые люди, выросшие уже в постсоветское
время, смутно представляют себе, что это такое. Может быть, кому-то рассказывали родители, как друзья или знакомые давали почитать на ночь
отпечатанные на машинке тексты запрещённых или полузапретных авторов.
Но самиздат не только это. Существовала, в Ленинграде, прежде всего, самиздатская периодика, т.е. машинописные журналы. Вот такой деятельностью занялись Кирилл и я, причём инициатива принадлежала Кириллу.
Первый наш журнал назывался «Диалог». Вышло три номера с 1979 по 1981 год. Возник «Диалог» из переписки между Кириллом и мной на волновавшие нас тогда темы: демократия, либерализм, национальное самосознание. Обсуждались на его страницах и события культурной жизни,
имевшие общественный резонанс. После третьего номера мы осознали, что можем выпускать «толстый» литературно-критический журнал. Так возник «Обводный канал», выходивший нерегулярно с 1981 по 1991 год. Всего вышло 19 номеров, но я имел отношение только к первым 10 номерам. Главным в журнале был Кирилл, он же был и «душой» этого предприятия.
В конце 1981 года, по соглашению с властью был организован «Клуб-81» — первая в СССР организация независимых литераторов. Бутырин принял в её деятельности активное участие – он был членом правления клуба и руководителем секции критики.
Я не буду здесь перечислять все заслуги Кирилла Бутырина перед культурой. Скажу о другом: он был одним из тех, кто оказал решающее воздействие на моё формирование как личности и как поэта. И хотя наши идейные дороги потом, в 90-е годы разошлись – я благодарен судьбе, что
встретил на жизненном пути такого человека.
Чтобы дать представление читателям альманаха «Русский мiръ» о Бутырине как мыслителе, я выбрал нашу с ним переписку о национальном
самосознании и национализме из 2-го номера журнала «Диалог». Я уже публиковал ( Волга, 2016, №1-2) другую нашу переписку — о либерализме,
которая вызвала многочисленные отклики в социальных сетях. Надеюсь, что читателей заинтересуют и эти два письма 1980 года, поднимающие проблемы, которые всегда будут актуальны, независимо от того, какое
тысячелетье у нас на дворе.

С. Г. Стратановский

ПИСЬМО СЕРГЕЯ СТРАТАНОВСКОГО КИРИЛЛУ БУТЫРИНУ

Дорогой К.
Я выполняю свое обещание написать письмо о национальном самосознании и о национализме. Начну с полемики. Недавно в наших кругах стала модной фраза какого-то англичанина: «Патриотизм есть последнее прибежище негодяев». Не знаю, что он имел ввиду, но сам факт распространения такого афоризма достаточно симптоматичен. В чем причина такого рода настроений? Прежде всего в глубокой перепаханности нашей исторической почвы, в обрыве традиций, в обрыве связей с той, ушедшей Россией. Разумеется, это вина, а беда. Но дело не только в этом.
Самооплевывание – тоже своего рода традиция (не лучшая, разумеется). Мне, например, всегда было тяжело читать знаменитое первое философическое письмо Чаадаева. Мне кажется, что его антирусский пафос не был оригинален. В менее четкой, полусознательной форме чаадаевский комплекс был свойственен многим тогдашним аристократам. Например, небезызвестный адмирал Чичагов (тот самый, что упустил Наполеона у Березины) настолько привык ругать все русское, что вызвал даже укоризненное замечание известного мыслителя и дипломата Жозефа де Местра.
Итак национальное сознание есть одно из важных измерений человеческой личности. И тут возникает два важных вопроса:
1) о содержании национального самосознания
2) о соотношении национального самосознания и национализма
Начну с первого. За ним, однако, сразу возникают новые вопросы: что такое нация? как ее можно определить? в чем существенные признаки нации? В чистоте крови? Но «чистота крови» есть, на мой взгляд, абсолютная фикция. Почти все нации имеют весьма сложное этническое происхождение. Так при образовании русской нации большую роль сыграл финский элемент. Единство языка, территории, экономики? Да, но это еще не все. Нация есть некая социальная целостность, обладающая своим национальным лицом. Национальное лицо – это личный момент в безличной общности.
Национальная память, национальная идея, национальная гордость – все это входит в понятие национального лица. Но должно, я подчеркиваю должно входить и другое: чувство национальной вины и раскаяния. В реальной жизни, однако, такого не бывает. Нет безгрешных наций, но каждая считает себя непогрешимой и правой перед своими соседями. У древних евреев было чувство вины перед Богом, но им не могла прийти в голову мысль покаяться в разрушении Иерихона и истреблении хананеян. Чувство национальной вины может, вероятно, проявляться лишь в личном национальном самосознании, у отдельных людей. Для среднего, массового человека такие переживания обременительны. Для него естественно думать, что «свои», «наши» всегда правы. Но может не стоит слишком сокрушаться по этому поводу. Ведь если даже в одном единственном человеке проснется и заговорит национальная вина – это уже будет в какой-то, пусть в минимальной степени, ее искуплением.
Мне кажется, что полнота национального самосознания заключает в себе два элемента, между которыми всегда есть некое поле динамического
напряжения. Эти два элемента суть: 1) переживание национальных ценностей 2) переживание национальной вины. Национально мыслящий русский человек должен знать — в чем слава России, а в чем ее позор. Можно гордиться такими фактами, как освобождение Россией балканских народов от турецкого ига или спасение армян от физического истребления, но участие в разделе Польши, подавление венгерского восстания 1848 года и многое другое навсегда останутся темными пятнами на русской совести.
Два элемента, выделенные мной в национальном самосознании можно определить как эротический и этический. Эротический элемент обычно преобладает, а этический ослаблен или вовсе отсутствует. Такое самосознание является извращенным, но извращенность тоже бывает разная. Я различаю «сытое» и «ушибленное» национальное самосознание – две формы его извращения. «Сытое» самосознание – это чванство нации победителей или просто господствующей нации, презирающей побежденных и угнетенных. «Ушибленное» самосознание присуще народу угнетенному и презираемому, народу, стремящемуся к возмездию. «Ушибленность» может переходить в «сытость» и может даже сосуществовать вместе с ней в одном и том же самосознании.
Перехожу теперь к вопросу о национализме. Для меня национализм есть манифестация национального самосознания и разговор о нем для меня более разговор о термине, слове, нежели разговор о по существу. Я не люблю слова «патриотизм» и предпочитаю пользоваться словом «национализм», что приводит к недоразумениям, если иметь ввиду тот отрицательный эмоциональный ореол, который окружает это слово в русском языке. Русский национализм у большинства ассоциируется с «Союзом русского народа» и считается навеки прописанным в Охотном ряду. Но ведь было и другое, не деструктивное, а положительное понимание национализма. Например, у П. Б. Струве.
Что же значит быть национально мыслящим человеком в наши дни? Это значит — стремиться восстановить прерванную связь с прошлым, восстановить историческую память. Этот процесс идет сейчас в России, но он сложный и неоднородный. Возрождается часто извращенное национальное сознание, в котором «сытость» срастается с «ушибленностью».
Современное русское самосознание тесно связано с возрождением интереса к православию, к православной Церкви. И это не случайно. Именно в Церкви ещё таинственно живет национальная душа. Церковь, как и нация, есть союз живых и мертвых. И тут невольно возникает вопрос о взаимоотношении христианского и национального сознаний. Но вопрос этот сложный, требует специального рассмотрения и я его в этом письме затрагивать не буду. Затрону другую проблему: о национальном сознании и либерализме. Для большинства это взаимоисключающие понятия: ведь либерализм – идея западная, нерусская. Однако, если исходить из выдвинутого мною понимания национального самосознания, то оно отнюдь не исключает либерализма, а наоборот – включает его. Поэтому я и считаю себя национал-либералом.
На этом кончаю. Жду твоих возражений.
С.

ОТВЕТ КИРИЛЛА БУТЫРИНА СЕРГЕЮ СТРАТАНОВСКОМУ

Дорогой С!


Я с большим интересом прочел твое письмо о национальном самосознании и национализме. Кому-то эта тема может показаться избитой, кому-то неуместной, мне же обращение к ней представляется в высшей степени своевременным. Ты смело коснулся одного из больных мест интеллигентской души;  принёс  ли облегчение – другой вопрос.

 В чём основной пафос твоего письма?  В стремлении взять под защиту национальное сознание, с одной стороны, и отмеживаться от национализма, с другой. В своём пафосе, что поделаешь, ты не оригинален: большинство писавших на данную тему придерживались такой же линии – кому не хочется быть «хорошим»  и гуманным в глазах читателей разных национальностей?    

Увы, добрые чувства авторов нисколько не мешают национализму и его двойнику – космополитизму процветать и принимать самые разнообразные, в том числе и «уродливые формы». По-видимому, недостаточно заклинать этих духов указанием на то, каким должно быть по своему составу национальное сознание (чувство гордости должно быть уравновешено чувством вины), надо попытаться понять, каково оно по своей природе, какова его реальная структура, раз уж мы признали его право на существование. Но сначала неплохо договориться о некоторых терминах.

Национализм и патриотизм. Понятия эти для тебя, судя по всему, синонимичные, но – по странной прихоти – ты предпочитаешь пользоваться словом «национализм», хотя, как сам отмечаешь, это и приводит к недоразумениям: ведь слово «национализм» для многих окружено «отрицательным эмоциональным ареолом», — и , по-видимому, не только в русском языке.

«Зачем отдавать предпочтение терминам, от которых одни неприятности?» — спросит иной читатель. Вот почему мне хотелось бы подчеркнуть, что в предпочтении отдаваемом тобой «национализму» как термину, перед «патриотизмом», нет никакого каприза – напротив, есть глубокий смысл, продиктованный самой логикой темы.

Действительно, что такое патриотизм? Разумная гражданская добродетель в духе республиканского Рима, добродетель, которая в Новое время в чести у деятелей Великой французской революции и декабристов. И, напротив, само название которой вызывает ярость, скажем у Павла первого, изымающего в приказном порядке слово «патриотизм» из употребления.  

Быть патриотом  для новоявленных Брутов и Фабрициев  означало быть хорошим гражданином, иными словами говоря, понятие патриотизма наполнялось по преимуществу социально-этическим содержанием, благодаря чему ещё  хранившийся в этимологии слова оттенок патриapxальной «любви к родному пепелищу,  любви к отеческим гробам» окончательно выветрился. Разница между патриотом (образцовым гражданином государства) и космополитом (образцовым гражданином мира) оказывалась несущественной. Вот характерный пример: в Германии (стране, по мнению многих, предрасположенной к национализму) «в начале XIX века для немца быть только немецким означало не быть немецким. Отечеством немца был весь мир, Weltbürgertum»[1].

«Патриот» — одна из масок идеологического маскарада на переломе от XVIII  к XIX веку. Маскарад закончился, но маска, предельно уплощившись, продолжает существовать и поныне, выполняя достаточно тривиальную функцию: быть знаком подчеркнутой лояльности и преданности ( отнюдь не «вольности и права» как у декабристов) не мистическому отечеству, как у романтиков, а власть предержащим, наличной для патриота государственной системе.

Не удивительно, что человек, глубоко любящий свою Родину, как правило, избегает называть себя патриотом. Пушкин жалуется в одном из писем, что он становится патриотом, лишь когда при нём начинают ругать Россию. Значит, само по себе, без внешнего отрицательного раздражителя («заморские витии», филиппики Чаадаева) патриотическое чувство у него как-то не возникало. Нe припомню, чтобы и старшие славянофилы часто напоминали о своем патриотизме. Зато их современник, представитель так называемой «официальной народности», Шевырёв, который — в отличие от близких ему во многих отношениях славянофилов — был нечуток к различию между народно-национальным и государственно-историческим в жизни России, — тот любил козырнуть этим словцом.

Печальный курьёз, но жизнь этого одарённого человека пошла под откос в результате инцидента, возникшего из-за упрёка  опять же в антипатриотизме, — упрёка брошенного Шевыревым в адрес своего собеседника, оказавшегося человеком строптивым.[2]

На протяжении XIX века идея патриотизма лишилась и той скромной доли глубины и обаяния, оттенка своеобразной стильности, которые были присущи ей, скажем, в контексте декабристской культуры. Патриотизм оказёнился. Дело ещё и в том, что сама по себе благородная идея патриотизма, в сущности, потеряла свой предмет, свою материю: границы государств (уделов, вотчин и т.д.) некогда совпадавшие с границами «родного пепелища», как то было в Древнем Риме или греческих городах-государствах, предельно раздвинулись.

Патриотическая эмоция стала абстрактной, приток к ней питательных «почвенных» соков заметно стал уменьшаться. Отмечу, что сигналом смысловой стёртости понятия может служить появление словосочетания типа «патриот Родины» (кстати, название известной газеты) — как-будто можно  быть патриотом чего-либо ещё.[3]

Естественно, что потеряв свой предмет и высоких духом приверженцев, патриотическая эмоция очень легко становится   личиной, маской (с благонамеренно-глупым выражением) для сил зла, потому что зло, как известно, редко выступает открыто, да и «природа не терпит пустоты». И саркастический англичанин не совсем неправ (хотя и отменно поверхностен), когда утверждает, что «патриотизм стал последним прибежищем негодяев» (последним ли?!).

Тем не менее, для обыденного интеллигентского сознания «отрицательным эмоциональным ореолом» окружён всё-таки национализм, тогда как у патриотизма просто нет никакого ореола: ни положительного, ни отрицательного. Быть патриотом надо так же, как надо быть примерным семьянином, как надо «добросовестно трудиться”, «повышать”, «расширять» и т.д. Мысль о патриотизме у большинства интеллигенции вызывает скуку, мысль о национализме — тревогу и страх.

И это по-своему справедливо, потому что национализм подлиннее, реальнее, глубже патриотизма, как отечество, уходящее корнями в века, глубже наличной, но внешней государственности. Всё действительно живое, вне зависимости от моральных оценок, вызывает у человека ответное же живое чувство. Парадоксальность ситуации ещё и в том, что национализм, с одной стороны, подвергается официальному шельмованию со стороны государства (очень часто, действительно, призванному быть третейской силой в борьбе этнических интересов), с другой — подвергается нравственному осуждению со стороны общества в лице интеллигенции. В чём же дело? Почему, несмотря на все «отрицательные ореолы» и официальное осуждение так волнует, уже второе столетие, тема национализма? Что такое национализм и в чём его отличность — по мнению большинства, конечно же, в худшую сторону — от благонамеренно-скучного патриотизма? Сказанное далее не ответ, а только попытка приблизиться к ответу, создать для него условия.

У идеи национализма, в сравнении с идеей патриотизма, гораздо более короткая, но и более насыщенная история. Национализм как понятие и общественное явление обязан своим рождением общеевропейской романтической реакции на французскую революцию, одним из результатов которой (т.е. романтической реакции) и явилось открытие — в противоположность атомистической, основанной на собственном договоре жизни гражданского общества — органической жизни нации. В отличие от патриотизма, национализм – в крайнем своём пределе — связан не столько с верностью своей стране, государству, народу, сколько с более или менее сознательной верностью своей нации, служению (сознательному или безсознательному) её интересам.

Диапазон конкретных проявлений такой верности, преданности своей нации, заинтересованности в ее судьбе очень широк — от любовного собирания национального фольклора и родной старины, до всякого рода эксцессов, включающих в себя и акты насилия; от совместного переживания национального унижения и позора до национально-освободительных движений. Я сознательно не хочу дифференцировать — на этой, начальной стадии разговора — того необозримого для отдельного наблюдателя множества фактов, которые можно интерпретировать как проявление верности или даже любви к нации, сознательно не хочу отделять «положительное» от «отрицательного», «деструктивное» от «конструктивного”.  Во-первых, для того, чтобы подчеркнуть общий источник и того, и другого — вовлеченность в жизнь нации, во-вторых, потому, что само это деление на «положительный» и «отрицательный» национализм весьма условно, всегда вторично и мало что объясняет нам в феномене национализма.

Моральный суд над стихийно-природными основами человеческого бытия необходим, но он должен опираться на знание. Сказать: «я ничего не хочу знать, это просто дурно» — проще всего. (Впрочем, в иных случаях, не в нашем, сказать так бывает необходимо).

Ещё проще вообще отрицать существование национального чувства, или видеть в нём обречённый на исчезновение «пережиток прошлого», нечто вроде веры в русалок и леших. Тогда все проблемы отпадают и вся дискуссия излишня.

Поэтому я полностью согласен с тобой, когда ты говоришь, что «национализм есть манифестация нацонального самосознания». Просто, но точно. Да, манифестация, ни больше, ни меньше, а как относиться к такого рода манифестации — другой вопрос. Главное — то, что «национальное самосознание» является общим источником для всех разнообразных: разумных и неразумных, злых и добрых, «духовных» и бездуховных — проявлений национализма. Но разговору о национальном самосознании должно предшествовать самое общее определение нации, как таковой, — и не только определение, но что важнее: внутренняя убежденность в их (наций) существовании. В противном случае, и национальное самосознание, и его манифестация — повисают в воздухе.

Существует много определений нации (перечислять их здесь нет необходимости), наиболее знакомое, знакомое со школьной скамьи и обладающее подозрительной убедительностью общего места, гласит: «Нация — это исторически сложившаяся устойчивая общность людей, которую характеризуют следующие признаки: общность языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры. Если нет совокупности всех этих  четырёх признаков — нет и нации».

Отдавая должное этому определению (единство языка, территории, экономики), ты идёшь дальше вглубь, стремясь схватить самую сущность определяемого феномена: «Нация есть некая социальная целостность, обладающая своим национальным лицом». Определение очень интересное, очень насыщенное, так сказать, многосоставное, но именно эта многосоставность ему и вредит: слишком с разных сторон характеризуется предмет, а главный конституирующий  признак, то, что можно было бы назвать  sine qua non нации, чётко не выделен.

Действительно, в твоём определении затрагиваются, по крайней мере, три аспекта существования нации:1)социальности, 2)целостности, 3) лица. Какой же аспект является главным? Судя по всему, аспект лица[4].  

Заранее скажу, что я почти согласен с тобой. Но прежде чем перейти к его подробному рассмотрению, остановлюсь на первых двух аспектах, образующих первую половину определения (нация есть некая социальная целостность…). Если для нас такие слова, как «социальность», «целостность», не звук пустой, если они наполнены смыслом, я позволю себе задержаться на них.

Мне, например, не совсем ясно, на чем у тебя ставится акцент: на слове «социальная» или на слове «целостность». Если на первом, а предполагать это, учитывая твою неприязнь к рассово-биологическим измерениям, есть основания, то дело идёт о тавтологии не лучшего марксистского толка: к определению национальной общности через общность социальную. Ведь установка марксистов в национальном вопросе сводится к подчинению собственно национального фактора социальному, классовому. Если же на втором (на целостности — аспект, который у тебя здесь совсем не развернут, но который имеет огромное значение для твоей философии нации), то мы имеем дело с оригинальной концепцией, нуждающейся, однако, в серьёзном обосновании. В самом деле, если нация – это, прежде всего, целостность, если её здоровым, нормальным состоянием является классовый (сословный)  мир, то существовали ли когда-нибудь нации?   Ведь момент внутренней (междусословной) борьбы, социальная динамика — постоянная черта всякой национальной истории, более того, на мой взгляд, — условие становления и существования здоровых общественных организмов. История Западной Европы наполнена внутренней борьбой, так что порой великие нации в результате религиозных или социальных конфликтов стояли на грани разделения как бы на две враждебные «нации» внутри одного государства.

Характерный пример: борьба дворянства и буржуазии во  Франции эпохи революций была осмыслена борющимися  сторонами как продолжение борьбы двух рас, двух народов: германцев-завоевателей и галлов-аборигенов, подвергшихся в прошлом завоеванию. Этой ситуацией и была вызвана известная фраза Людовика ХVIII (имя которого у нас прочно ассоциируется с Реставрацией, но который, в сущности, был очень благоразумным «реставратором»), что он «не хочет быть королём двух народов». И если опасность, грозившая единству французской нации, была — по законам галльского красноречия — несколько преувеличена: слишком далеко зашёл за тринадцать столетий процесс национальной интеграции, то, скажем, юная и многообещающая славяно-литовская Речь Посполитая,   стоявшая, было, на пути к национальной интеграции, не выдержала напора социально-религиозных антогонизмов и, начиная с 1648 года, должна была пройти через длительный процесс национального и государственного распада.

Но имеет ли прямое отношение проблема сохранения, выживания нации к определению нации в её сущности? Нe правильнее ли сказать, что «социальная целостность» — не главный признак, а одно из условий существования нации. Такое же условие, как и социальная борьба. Любопытно, что если марксисты понимают в качестве существенных признаков нации условия её возникновения (территориальное, экономическое единство), то ты — условия её целостного, то есть здорового существования (классовый мир).

Обратимся, однако, к наиболее важному, как мне кажется, для тебя  признаку нации — наличию у нее «лица». Сразу стоит подчеркнуть, в общем-то, очевидное: лицо — не термин, лицо — образное понятие, метафора, недостаточно осторожное пользование которой может привести к недоразумениям. Наличие лица может быть осмыслено и в эстетически–физиогномическом плане (как своеобразная выразительность,  отчётливость, индивидуальная неповторимость феномена — среди других, ему сродных), и в этическом: лицо как символический эквивалент личности, т.е. того, что обладает как абсолютной ценностью, так и абсолютной ответственностью. В твоих размышлениях о национальном лице (и далее о национальном самосознании) переплетаются оба подхода, хотя, в целом, преобладает этическое — и не просто этическое, а религиозно-этическое понимание лица нации (постоянный нажим на то, что «должно быть чувство национальной вины и раскаяния»).

Как бы ни было высоко и гуманно такое понимание «национального лица», я не могу согласиться с ним. Я сильно сомневаюсь в возможности перенесения на жизнь наций категорий личностной этики, сомневаюсь в возможности понимания национальной жизни по аналогии с жизнью индивидуальной. Для меня нация-личность (понятие, из которого исходит, например, московский  мыслитель В.Борисов) не более, чем благочестивый нонсенс.[5] Абсолютная ценность всякой нации, как и всякой твари, — это ещё можно понять, но вот требовать от нации абсолютной  ответственности… сомнительно. Боюсь, что этот груз не по плечу нации.

А что касается абсолютной ценности каждое нации, то ведь исторический процесс величественно игнорирует эту ценность: смешивает, разделяет, уничтожает одни нации, создает другие. В результате часто только и остаётся от нации, что упоминание в летописи: «пегибоша аки сори». Скажут, так ведь то ещё не нация в современном понимании этого слова. Да какая разница, если с точки зрения «абсолютной ценности», — нация или племя? и в каком веке?

Подчеркиваю, я не против такого понятия как «национальное лицо», однако я вкладываю в него иной, чем у тебя, неличностный смысл. Этическое — не обязательно личностное. Когда мы понимаем под «национальным лицом» проявленность в истории национального характера (этоса) в его подлинности, то мы тоже смотрим на «лицо» с этической точки зрения, но от лица до личности здесь очень далеко.  Лицо принадлежит сфере данного, личность — сфере должного, лицо — сфере внешнего (хотя и  «прозрачного» внешнего), личность — сфере только внутреннего. [6]

Структура личности (в персоналистическом ее понимании, а только такое понимание служит оправданием для существования самого понятия) в самых общих чертах характеризуется напряжением между сознанием человеком своей абсолютной свободы и своей абсолютной  ответственности, иначе говоря: вины. Структура личности и стала для тебя бессознательной моделью при описании национального лица, но эмпирическая реальность национального лица плохо подчиняется «умопостигаемой» реальности личности, которая всегда индивидуальна, т.е. неделима (раздвоенность личности — начало её гибели). В понятие национального лица, включающего и «национальную гордость» и «национальную память” и «национальную идею» (этот перечень можно было бы продолжить) плохо вписывается «чувство национальной вины и раскаяния». В самом деле, представим себе какой-нибудь немногочисленный народ, который на протяжении всей своей истории подвергался притеснениям со стороны своих соседей, но в конце концов  всё-таки сохранил национальную самобытность и право именоваться нацией.

Этот народ не знал чувства свободы в отношениях с другими нациями, но он не знает за собой и особой вины перед ними. Откажем ли мы этому народу вправе считать себя нацией?

Переживание вины (в том числе и общей: социальной или национальной) — это индивидуально-личная, а не коллективная добродетель, личная заслуга человека. Не бывает кающихся наций или сословий, хотя встречаются отдельные кающиеся, совестливые представители у наций, понатворивших в истории, бывали – в России по преимуществу — и «кающиеся дворяне». Можно сообща переживать чувство гордости за свою мощь и чувство позора за свою слабость, но трудно представить, чтобы общая национальная вина переживалась скопом.

 Вина по самой своей природе — не объединяющее, а разъединяющее чувство. Впрочем, та и сам склоняешься к тому же мнению, когда говоришь: ‘»Чувство национальной  вины может, вероятно, проявляться лишь в личном, национальном самосознании, у отдельных людей”.  Если довести твою мысль до конца, то надо будет признать, что, поскольку чувство вины не может быть общенациональным чувством, то оно тем самым не является и обязательным условием наличия у нации лица.  Ссылка на «жестоковыйность» среднего, «массового» человека не очень убедительна.

Если следовать твоей схеме, то намечается своеобразное разделение нравственного труда:  меньшая часть нации переживает как «национальные ценности», так и «национальную вину», большая   же часть способна только к переживанию  «национальных ценностей», т.е. гордиться своим прошлым, кичиться своей силой в настоящем и т.д. Если первые являют «лицо» нации, то что же вторые — «зад»? Но смассовленность (погруженность в «man», если вспомнить Хайдеггера) — ситуация достаточно динамичная: сейчас человек находится под властью «man», в следующий момент он открыт истине бытия, способен переживать вину. Мысль о нравственной элите, призванной к переживанию «национальной вины» (своего рода «профессиональных плакальщиках»), не вызывает у меня большого сочувствия. Говорится: «праведником деревня держится», но пословица эта имеет, прежде всего, религиозно-этический смысл, в ней нет национальных коннотаций. Подводя итог разговору о «национальном лице», я хочу сказать, что при всей метафоричности у этого понятия есть, тем не менее, определённое и важное содержание. Национальное лицо, в отличие от субъективно-этической, умопостигаемой реальности личностной жизни, есть объективно-историческая реальность национальной судьбы, национального характера, которых, в первую очередь, надо иметь смелость не стыдиться, как не следует стыдиться человеку своей внешности, дарованной ему свыше, как бы ни была она ничтожна, непривлекательна, безобразна. Нужно иметь мужество быть самим собой, мужество нести своё лицо, что, однако, подразумевает и знание о себе, о своём лице. Национальное самосознание — важный момент национальной жизни. Конечно, нужно и должно знать «в чём слава России, и в чём её позор». Но знание и переживание — разные вещи. Национальное самопознание только сектор национального самосознания. То, что мы знаем о себе, о своей нации головой, мы зачастую не способны пережить, а то, что мы переживаем в стихии национального самосознания, наш рассудок ещё чаще не способен, или отказывается — из «цензурных соображений» — выразить.  Таким образом, национальное самосознание гораздо шире «национального лица»: в принципе оно включает в себя всё, что переживается нацией в целом и каждым отдельным членом нации в отдельности, когда предмет переживания — национальная самость. Никаких предписаний, что должно и не должно переживаться, здесь быть не может. И еще: если лицо — это то, что отличает от другого, соседнего, наглядно, через историю проявляя самость, то личность — то, что возвышает над самим собой, как данность. (Недоразумения, возникающие при чтении твоего письма, объясняются не только тем, что ты проецируешь лицо на личность, но и несколько поспешным отождествлением национального лица с национальным самосознанием).

Но прежде чем перейти к более подробному разговору о национальном самосознании, надо ещё раз вернуться к определению нации. Выше я пытался показать, что интерпретируя понятие нации в социальных или религиозно-этических терминах, мы неизбежно впадаем в противоречие.

Между тем многое становится яснее, если мы примем за аксиому, что и национальное, и социальное, и религиозно-этическое — в человеке и обществе — обладает собственной, неразложимой и несводимой к иному, спецификой. Поэтому нельзя национальное, ни объяснить через социальное, ни подчинить социальному или этическому в плане аксиологическом. И наоборот. Национальное и социальное — это два различных измерения человека, лишь частично пересекающихся, — измерения, отражающие в себе два различных, если не полярно противоположных, типа связей между людьми[7].

Специфику национального, его смысл нужно искать в самом национальном, а не в комбинации признаков или в сведении национального к другим категориям: социального или религиозно-этического. Основным конституирующим признаком нации является национальное самосознание, конкретнее, дабы ты не обвинил меня в тавтологии, нация — это общность, основывающаяся на сознании (вполне возможно, иллюзорном) своего кровного родства в прошлом и настоящем. Только национальное сознание вдыхает жизнь и единство в «объективные признаки», если нет национального самосознания — нет нации. Как видишь, я вынужден обратиться к столь нелюбимому тобой ряду понятий: кровь, раса, «почва», но что же делать: нельзя же приносить в жертву хорошему тону эти реальности.  

И всё же, если подумать, есть существенное различие между объективной «чистотой крови» (которая для тебя есть «абсолютная фикция» и которая, на мой взгляд, даже если она, действительно, существует -почему не допустить такого? — представляет интерес лишь для узкоспециальных и внечеловеческих целей, для генеалогии, например), и субъективным сознанием кровного единства. Пусть перед нами две «фикции»: но первая (чистота крови), будучи материальным феноменом, поддающимся проверке и, возможно, опровержению, лежит за пределами чисто человеческих, т.е. свободных, ценностей, вторая же — в качестве духовного феномена — достигает ценности мифа, как одного из источников человеческой солидарности, и не требует верификации.                          

Возвращаясь теперь к нашей основной теме, я хочу сказать, что национальное сознание в самых общих чертах можно описать как 1)субъективное, 2)иррациональное, 3)несвободное.

Субективное

Оно субъективно потому, что никакие объективные, извне навязываемые определения (общий язык, территория, история) не могут убедить человека в том, что он принадлежит к такой-то, а не иной кровной общности. Национальное чувство в последней своей глубине свободно от внешних определений.[8]

Иррациональное

Оно иррационально потому, что, сознаваемая мною кровная, интимная связь с людьми во всех других отношениях мне (очень часто) чуждыми, если не хуже, не имеет разумного оправдания.

Несвободное

Наконец, оно несвободно потому, что раз почувствовав – через своего рода откровение крови – иррациональную связь с национальной общностью, человек уже не может отказаться от неё, как, скажем, можно отказаться от гражданства. Можно сменить страну, но невозможно нацию.

Что же такое национализм? Это попытка подвергнуть рационализации то, что иррационально по самому своему существу: национальное сознание, национальное чувство. Это попытка объективировать в некоей национальной утопии то, что носит сугубо интимный, задушевный, затаённый характер и невоплотимо в принципиально ином, социальном измерении. Наконец, это попытка связать человека внешними узами национальной солидарности, когда он уже связан внутренними, более сильными узами, и не может не противиться незваным родовспомогателям.[9]

Отсюда, как правило, неуспех всякого национализма при попытке его материально воплотиться, в нём слишком много лирики, Gemut (несмотря на свирепые обличья, принимаемые им), слишком чувствуется женская, материнская стихия и мало устрашающего, мужского, тектонического начала. Национализму – в отличие от социализма (если понимать его в широком и не казенном смысле), исподволь делающего успехи в мужскую эпоху человеческой истории; — словно противопоказано воплощение, словно ему не выйти с достоинством за порог семейного, утробного уюта. Отсюда же и агрессивный, если угодно, «деструктивный» характер любого национализма. Что ж, это вполне естественно. Национализм – это осознание особливости своего национального этноса и, увы, как следствие, враждебность, настороженность, отталкивание от чужого. Но одновременно и притяжение, как бы заглядывание в некую пропасть, настороженный интерес к чужому. Филия и фобия взаимосвязаны. Сплошь и рядом мы видим, как один и тот же национальный феномен вызывает у националистически мыслящего человека противоположные переживания – то симпатию, то антипатию. Яркий пример тому – амплитуда национальных чувствований В.В.Розанова.

Здесь необходимо одно уточнение. Стараясь реабилитировать национализм в глазах тех, для кого он «навечно прописан в Охотном ряду», ты говоришь о необходимости различать между «деструктивным» национализмом, с одной стороны, и «положительным» (представленным в лице, например, П.В.Струве), с другой.

Разумеется, «навечно прописан в Охотном ряду» национализм может быть только для «образованщины», смутно и понаслышке знакомой с историей как западного, так и отечественного национализма и, действительно, на всю жизнь зациклившейся на словах-жупелах, как-то: черная сотня, Охотный ряд, Союз Михаила Архангела. Доказывать что-либо «образованщине» бесполезно: она мыслит эмоциональными стереотипами. Снять гипноз одного стереотипа можно только с помощью другого, ещё более жуткого, каковой уже, кажется, и бродит по первопрестольному граду в облике масона-черносотенца. С другой стороны, фигуру П.В.Струве, конечно, не спутаешь с фигурами Крушевана и Пуришкевича. Тем не менее, для утверждения положительной альтернативы отрицательному, «деструктивному» национализму симпатичной личности Струве всё-таки недостаточно. Желательно прояснить экзистенциальную основу, принцип, на котором зиждется, из которого органично вырастает «положительный национализм». И действительно, несколько раньше, в первом варианте своего письма (с которым ты меня любезно познакомил), ты говорил о любви, как основе положительного, или – что то же самое, конструктивного национализма, приверженцем которого ты себя заявляешь. При всей расплывчатости, любовь – с философской точки зрения – конечно, конкретнее, чем образ П.В.Струве, и жаль, что теперь ты отказываешься от прежней постановки проблемы. Возможно, тебя смутили некоторые контрвопросы с моей стороны, но вопросы эти имели целью уточнить твою концепцию, и не более того. Речь шла о том, какая любовь, на что направленная, имеется ввиду. Любовь ли только к своим и, соответственно, ненависть к чужим, к «немцам», свойственная уже детям дошкольного возраста, или же равномерная теплохладная любовь и к «своим», и к «чужим» (ко всем нациям на свете – хватит ли только любви?), или же, наконец, любовь к чужим, «дальним», по преимуществу? Вопросы эти неизбежны.

Характер любви определяется не только ее направленностью на тот или иной предмет, но и тем, какие изменения она вызывает в любящем. И в этом отношении верным свидетельством любви является преодоление эгоизма, самодовольной и самодостаточной замкнутости, когда любящий, весь сосредоточенный на предмете любви, как бы забывает печься о себе, о собственных интересах. В интересующем же нас случае это: mutatis mutandi; преодоление национального эгоизма, и как следствие, выход на просторы религиозно-этического универсализма, любовь к человеку /человечеству/ во всей его национальной многогранности. Но что же остаётся после этого «прорыва» от национализма как такового? Можно ли утверждать, что он сохраняется хотя бы и в «положительном смысле»? Думаю, что нет, что необхоимо какое-то другое понятие: скажем «христианская политика» (обратиться к которой безуспешно призывал своих современников Вл.Соловьев). Здесь очень кстати вспомнить о двух отмеченных тобой элементах национального сознания: эротическом и этическом[10] (двух состояниях, различие между которыми хорошо передается различием в значении греческих глаголов:   эрос и  филео —  лишь разные грани любовного чувства, но если в первом случае это любовь слепая, безрассудная и неодолимая, любовь-страсть, то во втором это любовь, просветленная разумом — в высшем пределе Логосом, как Словом Божиим)  и потому зрячая, любовь-дружба.

Для меня нет сомнений, что национализм круто замешан на эросе, на пристрастном любовно-заинтересованном переживании своей национальной экзистенции[11] (и это все лучше вообще отсутствия национального эроса – скопчески-равнодушного отношения к национальной стихии), тогда как  филео является основой христианского отношения к другому, к «ближнему», вне зависимости от его пола и нации.

Но применимы ли в отношениях между нациями, национальными государствами принципы христианской, сугубо личностной, этики (»полюби ближнего как самого себя», «отдай и верхнюю одежду», «подставь другую щеку»)? То, что в отношениях между индивидуумами является нравственным подвигом смирения, то в отношениях между национальными общностями выглядит совсем иначе. Я отнюдь не считаю единственно возможным принципом в межнациональных отношениях ветхозаветный принцип «око за око». Всё в глубинах личностного сознания противится ему. Но личность и пронизанные трайболистским духом «семья-род-наци я» лежат в разных плоскостях. Вот почему я сомневаюсь в возможности «доброго», основанного на любви «конструктивного национализма» и, наоборот, в агрессивных, разрушительных импульсах вижу неизбежного, неприятного спутника национализма. (Но хотел бы подчеркнуть, что в самом феномене национального сознания нет ничего ни деструктивного, ни конструктивного. Я бы сказал, что оно – неконструктивно по своей природе, оно не возводит и не разрушает, оно, как робко журчащий ключ, питает человека).

Теоретически конечно можно тешить себя иллюзией «конструктивного, основанного на любви» национализма, но не проще ли тогда говорить о «разумном национализме» по аналогии с приснопамятным «разумным эгоизмом» XIX века, а национализм ведь и есть теоретическое обоснование национального эгоизма. И тогда «разумный национализм» — это национализм, осознавший свою трудную природу и умеривший ее.

Из сказанного мной о национализме достаточно ясно, что я отношусь скептически к его познавательным возможностям и социально-политическим проектам, что, впрочем, ещё не определяет моего общего отношения к нему. Я, кстати, понимаю, что, упрекая националистов в рационализации иррационального по своей природе национального сознания [12], я сам вкупе с тобой, заслуживаю того же упрёка. В свою защиту скажу, что национализм, понятый как рационализация, или, что почти то же, но с положительным оттенком, прояснение, истолкование национального сознания, может существовать на двух различных, по-разному окрашенных уровнях. Это, во-первых национализм, как философия национального сознания, экзистенциальная природа какового, т.е. национального сознания, несомненна и требует вдумчивого подхода к себе, это, вообще, теоретический и беспристрастный интерес ко всякого рода национальной проблематике[13], в котором нет ничего постыдного и который, кстати, не раз оживлял нашу беседу; и, во-вторых, это национализм, как социально-политическое обоснование национального эгоизма, национальной солидарности. Этот национализм, даже если он выражается в философской, философско-исторической форме, не беспристрастен, служит практическим целям.

Естественно, чаще всего мы имеем дело со вторым национализмом, поскольку действительно, национализм по самой своей, если можно так выразиться, экстравертивной природе – дело не бесстрастных умствований, а практических, жизненных целей. [14]

Однако тем более необходимо – в противовес прагматическому, брутальному национализму – теоретическое осмысление феномена национального сознания, потому что национальное сознание гораздо сложнее, противоречивее, «несчастнее», чем делающая из него практические и не в меру бодрые выводы доктрина национального эгоизма. Она и прямолинейна, и поверхностна, и склонна к приемам суггестивного воздействия на психику. Её естественной предпосылкой является убежденность в предпочтительности интересов «своих» перед интересами «чужих», — убежденность, освящённая сознанием кровного единства между «своими». Между тем, кровное единство может осознаваться человеком и как блаженство, и как проклятие. И дело не в том, к «хорошей» или «плохой» /презираемой или уважаемой/ нации принадлежит человек по своим метрическим данным, хотя и это играет свою роль. Дело в том, что «кровь» открывается человеку как его судьба, внутренний голос крови – это голос судьбы, как силы, требующей от человека добровольного подчинения ей, т.е. в известном смысле внешней по отношению к свободному человеческому «я» силы.

Кровь, судьба, нация – суть языческие понятия, они – проявление власти естественной необходимости над человеком, и он стремится трансцендировать их. Каждый это делает по-своему.

Вопрос в том, как, каким путем, в каком направлении снимается власть языческих пут над человеком, преодолевается «национальная ограниченность»: вверх ли, к небесному единству, через которое нам открывается идеальный прототип всякой твари, в том числе и идея всякой нации, или вниз, в темные доисторические пласты расового единства. Или, наконец, путем ухода в сторону, вбок, т.е. марксистский способ решения вопроса. Ибо марксизм, по самой своей сути, не понимая и не доверяя национальному, или игнорирует, или нехотя мирится в настоящем с этой подозрительной общностью, надеясь на ее постепенную аннигиляцию.

Однако абсолютно социального разрешения национального вопроса, на которое претендует марксизм, не может быть. Равно как невозможно и национальное решение социального вопроса. Можно говорить о сущностном дуализме этих двух начал, — дуализме, который отнюдь не снимается путем их синтеза: в рамках национального социализма, «национального государства», или просто Государства, как хотелось бы того некоторым мыслителям. Но есть ли вообще нужда в такого рода «снятии»? – когда динамическое равновесие этих двух стихий служит условием человеческого общежития в его конкретности и неодномерности.

Если дуализм и преодолевается, то не в синтезе национального и социального, а в выходе за их пределы в результате осознания их – каждого в отдельности – ограниченности. Преодолевается на путях религиозного опыта, в единении на универсалистской религиозной основе, лишь отдаленные прообразы чему мы находим и в образованиях типа: «семья-племя-нация» или «личность-союз-собор» (здесь, чтобы рассеять возможные недоразумения, поясню, что понятие «собор» с производным «соборность» употребляю не в церковном, а в светском смысле этого слова, например, дореволюционная русская интеллигенция, как своего рода «духовный орден», или – в противоположность ей – «коммуна душ», о которой мечтал А .Белый, собирая «аргонавтов»).

Как же относиться к национализму? До сих пор я пытался истолковать феномен национализма на фоне и по контрасту с национальным сознанием, национальным чувством, рационалистическим и не совсем органическим довеском к которому он является. Да, национализм – своекорыстен, груб, недалек. Лучшие умы, оказавшиеся в его власти, теряют часть своей силы. Много еще уничижительных определений можно найти для него, но не буду их повторять: специалистов по критике национализма достаточно.

Итак, не будем хаять национализм. Попытаемся разглядеть в нем положительные стороны. Национализм, который еще очень молод, моложе, например, либерализма или социализма (как идей, правящих миром), играет важную роль в духовной ситуации эпохи. Флюиды национализма, появляющиеся то здесь, то там, препятствуют уравнительно-космополитическим тенденциям современности окончательно привести мир к состоянию «вторичного упростительного смешения» — иначе говоря, порогу духовной смерти. Национализм помогает нам воспринимать окружающий нас мир в его рельефности, раздельности и индивидуальной неповторимости. (В известном смысле национализм заполнил духовный вакуум, образовавшийся после крушения в XVII-XIX веке сословного сознания, столь же чуждого эгалитарной логике в отношениях между сословиями и союзами, как и национализм, твердо верящий в исключительность, неповторимость своего этноса, своего права).

Наблюдая суетливую борьбу духовных партий, национализму сочувствуешь просто, как тому меньшому и дураковатому брату из сказки, на которого все шишки валятся, которым помыкают образованные, но внутренне опустошенные братья, — а у него лишь одна надежда: на своего безобразно-чудесного конька-горбунка (своего рода символ атавистических связей человека с миром).

Наконец, национализму сочувствуешь потому, что не вызывает симпатий антипод национализма – то, господствующее в интеллигентских кругах умонастроение, которое я бы условно назвал антинационализмом. 

Если в национализме есть пусть малая, но все же положительная правда, то оппозиция ему со стороны интеллигентского мнения нигилистична и только. Эта оппозиция – в наших условиях – как ни странно, вполне «зоологична» в смысле малой ее артикулированности и импульсивности, — только непонятно, откуда исходит этот импульс, если он направлен, в конечном счёте, против лона всего импульсивно-витального материнской национальной стихии? В ненависти к своему простоватому, неотесанному брату, национализму, невольно видишь грустное свидетельство нигилистичности, опустошенности интеллигентского сознания, что делает его удобным вместилищем для духа зла. Ибо зло никогда не выступает открыто, в качестве зла, как такового. Мировое зло, чтобы обмануть своего носителя, создает в нем потребность шумно ненавидеть, негодовать на какое-либо частное зло. Природа зла раскрывается в потребности шельмовать и глумиться, а чтобы глумиться, чтобы негодовать, нужны «негодяи». Национализм для этого очень удобный объект. Зло антинационализма в том, что не будучи, так сказать, обеспечен твердыми духовными ценностями, кроме абстрактного гуманизма и расплывчатого либерализма, он, ничтоже сумняшеся, глумится над движением, которое нам напоминает – пусть в ограниченной и утрированной форме – о некоей сверхличной правде: правде нации, рода, семейного очага. Вот почему серовато-безликий бес антинационализма опаснее языческого демона (сатаны) национализма.

Понятна критика национализма с христианских позиций, но характерно, что мы почти не имеем примеров такой критики, что словно говорит нам о том, что для христианина борьба с национализмом, да ещё задорная, — не дело, что есть задачи поважнее.[15]

Вместе с тем несомненно, что для подлинного христианина национализм – грех, но грех по-человечески понятный, грех, коренящийся в земной материнской правде. Куда худший грех – либерально-гуманистическая гордыня, брезгливо отвергающая национализм, как чуждое и незнакомое ей переживание, или же глумящаяся над ним. Противостоящее пониманию национализма как предрассудка /как думали недавно/ и как «прибежища негодяев» /как думают сейчас/ религиозное понимание его как греха лишний раз свидетельствует, что понять феномен национального можно лишь религиозным путем. Идея нации, как и идея личности, связаны в один узел с религией. Проблема нации – в конечном счете – религиозная проблема. Замечу, что идея нации, или национальная идея, далеко не совпадает по своему содержанию с национализмом. Национальная идея – это идеальный прототип моего кровного единства, моей нации, Божий замысел о ней, открывающийся в человечески ограниченном сознании как призвание нации. Подчиняясь своему призванию, нация поднимается над своими национальными интересами, о которых печётся национализм, и служит уже иной, «дальней», трансцендентной цели. Это вовсе не означает, что национальная идея есть нечто прямо противоположное национальному эгоизму, как считает, например, Ф.Степун, противопоставляя националистическим заблуждением Достоевского «правильное» понимание национальной идеи /как альтруистического преодоления национального эгоизма/ Вл.Соловьевым. Национальная идея выше, как эгоизма, так и альтруизма, хотя внешне может реализовывать себя и в форме безудержного самоутверждения, и в форме безмерного самоуничижения, вплоть до самоуничтожения. Так или иначе главное в ней – это «любовь к дальнему».

Чтобы закончить не в меру разросшееся письмо, поставлю сакраментальный вопрос: может ли христианин быть националистом? Нет, не может, но должен. Но именно в силу этого, либерал может быть националистом, хотя и не должен бы.

                                                      С уважением К.


[1] G.de Ruggiero. History of  European  liberalism, p.212

[2] См. весьма злорадное «Подробное историческое описание побоища, происходившего в первопрестольном граде Москве между графом Бобринским и профессором элоквенции Шевырёвым»  в письме Тургенева Герцену от 21.02.1857. //Письма в 13 тт. т.3, стр.93-94.// Впрочем, мои симпатии в этой истории на стороне Шевырёва.

[3] Сказанным я бы не хотел подвести к мысли, что реален, только местный патриотизм. Нет, факты  говорят, что прилив патриотических чувств очень часто вызывается и огромностью, не~ обозримостью своей страны. Но такого рода «географический патриотизм» (по самокритичному  определению В.Брюсова), как правило, невысокого, в лучшем случае — ребяческого свойства. Да и патриотизм ли это вообще? — любовь к своему государству, к народонаселению, к размерам? Пo-видимому, необходимо какое-то другое понятие, более точно выражающее эмоцию, направленную на такого рода объекты.

Патриотизм же, возможно, и обретёт   утраченный   внутренний смысл через (отчасти уже намечающееся) возрождение почвенничества, но почвенничества качественно нового, непохожего ни на «почвенничество» Достоевского и Григорьева, ни на «почвенничество  «Молодой гвардии».

[4] Если мне возразят, что неправомерно расчленять определение, представляющее собой единое целое, то я со своей стороны скажу, что именно взятое в целом данное определение  и неудовлетворительно в логическом отношении, ибо, помимо нации, можно найти много примеров социальной целостности, обладающей своим лицом, будь то религиозно – политический орден, корпорация, кружок единомышленников. Указание на то, что речь идёт о национальном лице, ничего не меняет: определение нации через национальное оставляет нас в логическом кругу. Поэтому я намеренно останавливаюсь на отдельных сторонах твоего определения, которые, на мой взгляд, интереснее целого.

[5] Когда  В.Борисов говорит о нации-личности и в событиях, происшедших в день Пятидесятницы, (Деяния, П, 1-12) видит Божественную санкцию на существование своего рода собора наций, то его

пафос — желание доказать право наций на существование перед теми, кому в Евангелии особенно запомнились слова о том, что «для христианина несть ни эллина, ни иудея». Горячая и искренняя апология В.Борисова работает вхолостую, потому, что обращена к неблагодарному  оппоненту.

[6] «Лицо, — говорит Кант,- как принадлежащее чувственно воспринимаемому миру, подчинено собственной личности, посколько оно принадлежит и к умопостигаемому миру» /С.С. т.4, с.414/. Итак, лицо подчинено личности, но важно и то, что речь у Канта идёт об индивидуальном лице, лице отдельного человека. Там же личность трактуется как «свобода и независимость от механизма всей природы».

[7] Эти два типа связей характеризуются следующими, возникающими на их основе, структурами, которые без особого принуждения выстраиваются в два противоположные по содержанию ряда: 1.Семья — Род/племя — Нация ; 2.Личность(в юридическом смысле ) — Союз личностей (дружина, рыцарский орден, дружина) – Община, Собор (чисто духовный союз).                                                  

(Отмечу, что элементы обоих рядов расположены не столько в генетической последовательности, сколько в порядке возрастания их сложности).

Одним из важных для нас особенностей структур первого ряда является их естественный и несвободный характер. Напротив, структуры второго ряда имеют свободный и искусственный характер. Искусственный и в том смысле, что конвенциональный, и в том, что подразумевают волевое и интеллектуальное преодоление наличной, «естественной» реальности.

Я допускаю, что у тебя может возникнуть мысль о перекличке такого рода разделения (как по его форме, так и по содержанию) с тем противопоставлением «закрытого» /I-й ряд/ и «открытого» /II-й ряд/ обществ, которое было предложено А.Бергсоном(«Два источника морали и религии», 1934) и получило широкую известность, вошло в массовый обиход в либеральной, и в общем извращающей серьёзную идею Бергсона, версии К.Поппера. Пожалуй, для этого (т.е. для предположения о перекличке или даже влиянии) есть основания, поэтому нужно размежеваться в самом необходимом. Поппер, как известно, не скрывает своих симпатий к обществу «открытого типа», наделяя его и качествами великого /Great/, и доброго /Good/, «закрытое» же третирует как тоталитарное и трайбалистское. Трайбалистский дух, действительно, присутствует в элементах намеченного мною I-го ряда /семья-род-нация/, а дух «открытости» и свободного договора в элементах II-го ряда. Но гораздо важнее, что тогда как «открытое» и «закрытое» общества, понятые в качестве «идеальных типов» противостоят, взаимно отрицают друг друга, как две тотальности, причём содержанием прогресса для Поппера является постепенное вытеснение, замена «закрытого» общества «открытым», то два типа человеческих связей, проявляющиеся в омеченных мною рядах, сосуществуют как два различных и коренных измерения человека.

Элементы первого и второго рядов не находятся в тотальном конфликте друг с другом — они внеположны, гетерономны друг другу. Поэтому, скажем, семьянин может сознавать себя личностью, а член церкви /предельный вариант духовного союза/ остро чувствовать своё кровное родство с атеистом.

Вообще, гораздо лучше освещает предложенное мной разделение аналогия с интересной, хотя и весьма специальной теорией немецкого этнографа Г.Шурца, — теорией о двух типах объединения людей: естественном и искусственном, обусловленном различием полов. Женщины более склонны к первому типу объединения, мужчины — ко второму. Вся человеческая история предстает для Шурца в виде картины того, как «силы общественного влечения» /Geselligkeitstrieb/ и семейного духа /Familiensinn/ то соперничают между собой, то друг друга дополняют, создавая человеческое общество»/ о Г.Шурце см.Токарев «История зарубежной этнографии».

 

[8] Следует добавить, что национальное сознание субъективно по своему психологическому характеру, но не по предмету, каковым является нация, таинственная кровная связь. В этом отношении нация есть предмет веры, почти религиозной. Когда Тютчев писал: «В Россию можно только верить», он имел ввиду, конечно, не столько веру в её исполненную мессианского значения будущность; впрочем, мне думается, его формула применима ко всякому глубокому национальному чувству.

[9] К национальному сознанию, выражающему себя в национализме, применим афоризм Шиллера: «Душа говорит – душа уже не говорит».

[10] Эта понятийная пара фигурировала в спорах вокруг национализма еще в начале века /см. полемику в «Русской мысли» П.Струве, Е.Трубецкого и Д.Муретова/. Я не оставляю надежды набросать для журнала хотя бы краткий очерк тех споров, которые как-то вдруг разгорелись. 1901(?) /статья Струве «Великая Россия»/ и длились почти до 1922г.

[11] Безразличие к тайне своей крови равносильно безразличию к тайне своего пола: когда все равно, мужчина ты или женщина, когда не задумываешься, к чему это обязывает, что объясняет в тебе. /Межу тем пол, как и нация, могут и должны быть осмыслены как призвание/. Атрофия национального, равно как и полового чувства-инстинкта, есть некая аномия для человеческого мира. Проявление в человеке национального сознания служит признаком и определенной стадией духовной зрелости, стадией, которую нельзя миновать и которая имеет параллель – не обязательно совпадающую во времени – с половой зрелостью. На «законном основании» свободны от бремени национального и полового чувства лишь младенцы и святые. Замечу, что есть нечто общее в обостренном сознании своей нации т.е. национализме, и в обостренном сознании своего пола, своей отличности от другого пола. Снова входящий в моду феминизм /или маскулизм, если таковой объявится, что, впрочем, маловероятно, ибо современная цивилизация по своему характеру насквозь мужская/ психологически очень близок к национализму.

[12] В известном смысле можно говорить о национальном бессознательном по аналогии с юнговским «коллективным бессознательным».

[13] Параллель чему можно видеть в этнографии, понимаемой как народоведение.

[14] Отмечу, что в русском национализме – в сравнении с другими национализмами – очень мало, на мой взгляд, этой практической целеустремленности, зато чересчур много «лирики», ламентаций. Но может это и хорошо, что русский национализм как бы ещё не до конца родился (и не хочет родиться), что в русском самосознании есть силы, сопротивляющиеся попыткам перерезать пуповину, связывающую его с живительной, чревной, беспомощной стихией национального сознания – ни доброго, ни злого.

[15] Антинационалистические компании Вл.Сольвьева, которым он отдавался с усердием, достойным лучшего применения, скрывали конфессиональную, про-католическую тенденцию. В сущности, противопоставлялись, универсальная правда римского престола не связывавшего себя с интересами какой-либо нации, языческой неправде в православии, прочно связавшем свою судьбу с русской государственностью. Теократия – цезаре-папизму.